— Жаль, — повторил Бройер. — Я бы тебя, честно говоря, с удовольствием отпустил. Ты смелый парень. Жаль, что мне все-таки придется тебя прикончить. И знаешь почему?
Люббе не отвечал. Бройер закурил и открыл окно.
— Вот поэтому. — Он прислушался. — Слышишь? — Он видел, что Люббе, хоть и следит за ним глазами, но все еще не понимает его. — Артиллерия. Вражеская артиллерия. Они уже близко. Поэтому! Поэтому-то тебе и придется сегодня отдать концы.
Он закрыл окно.
— Не повезло, правда? — Он криво усмехнулся. — За каких-нибудь два-три дня до того, как они вас смогут отсюда выпустить. Вот не повезло так не повезло, верно?
Бройер пришел в восторг от своей идеи — маленькая психологическая пытка на прощание, которая придавала всей сцене некоторую изысканность.
— В самом деле, жуткое невезение, а?
— Нет… — прошептал Люббе.
— Что?
— Нет.
— Неужели ты так устал от жизни?
Люббе покачал головой. Бройер смотрел на него с удивлением. Он вдруг почувствовал, что перед ним уже не та развалина, которую он приволок из камеры. Люббе выглядел теперь, как после однодневной передышки.
— Потому что они теперь доберутся до вас, — прошептал он, с трудом шевеля растрескавшимися губами. — До всех!
— Ерунда это все! Ерунда! — Бройер на мгновение разозлился. Он понял, что допустил ошибку. Вместо того чтобы мучить Люббе, он еще оказал ему такую услугу. Но кто же мог подумать, что этот тип совсем не дорожит своей жизнью?
— Напрасно радуешься! Я просто подшутил над тобой. Мы вовсе не проиграли войну! Мы просто сворачиваем лагерь! Линия фронта передвинулась, вот и все!
Это звучало не очень убедительно. Бройер и сам чувствовал это. Он сделал глоток коньяку. «Ну и наплевать…» — подумал он и опять выпил.
— Думай, что хочешь, — сказал он затем. — Все равно тебе не повезло. Я вынужден тебя прикончить.
Он чувствовал, как хмель становится все тяжелее.
— Досадно и для тебя и для меня. Неплохая была жизнь. Хотя, для тебя-то, пожалуй, и не очень, если уж говорить правду.
Люббе наблюдал за ним, несмотря на свою слабость.
— Что мне в тебе нравится, — продолжал Бройер, — так это то, что ты не скулил и не сдавался. Но я должен тебя прикончить, чтобы ты ничего не рассказал. Именно тебя, самого старого гостя. Тебя в первую очередь. До других тоже очередь дойдет, — прибавил он, словно утешая его. — Не оставляй свидетелей. Старая заповедь национал-социалиста.
Он достал из ящика стола молоток.
— Тебя я, так и быть, прихлопну побыстрее. — Он положил молоток рядом с собой.
В ту же секунду Люббе встрепенулся и попробовал схватить молоток своими обожженными руками. Бройер легким толчком кулака отбросил его в сторону. Люббе упал.
— Смотри-ка, — добродушно удивился Бройер. — Все еще не оставляешь надежды. Правильно. Почему бы и не попробовать лишний раз? Сиди-сиди. Мне так даже удобнее. — Он приложил ладонь к уху. — Что? Что ты говоришь?
— Они вас… всех… точно так же…
— Да бро-ось ты, Люббе. Конечно, тебе бы этого очень хотелось. Они такими вещами не занимаются, эти чистоплюи. Да и потом — меня уже здесь не будет. А вы уже ничего не расскажете. — Он сделал глоток коньяку. — Хочешь сигарету? — спросил он неожиданно.
Люббе поднял на него глаза.
— Да.
Бройер сунул ему в рот сигарету, поднес горящую спичку и прикурил от этой же спички свою.
Они молча курили. Люббе знал, что это конец. Он пытался еще раз, через закрытое окно, услышать канонаду. Бройер допил свой коньяк, отложил в сторону сигарету и взялся за молоток.
— Ну ладно, пора.
— Будь проклят! — прошептал Люббе. Сигарета не вывалилась у него изо рта. Она приклеилась к его окровавленной верхней губе.
Бройер ударил его несколько раз тупым концом молотка по голове. То, что он не использовал острый конец, было своеобразным комплиментом Люббе, тело которого медленно обмякло.
Некоторое время Бройер мрачно сидел, думая ни о чем. Потом ему вспомнились слова Люббе. Он почувствовал себя странным образом обманутым. Люббе обманул его. Он должен был скулить. Но Люббе ни за что не стал бы скулить, даже если бы он убивал его медленно. Он бы стонал, но это не считается. Это был бы не он, а всего лишь его тело. Это что-то вроде дыхания вслух, не больше. Бройер опять услышал раскаты за окном. Кто-нибудь в эту ночь еще обязательно должен был скулить, иначе все летит к черту. Вот в чем дело! Теперь он понял. Он не мог допустить, чтобы эта история с Люббе закончилась так: получилось бы, будто Люббе победил. Он грузно встал и отправился в камеру 4. Ему повезло. Очень скоро панический голос его жертвы уже выл, причитал, кричал, канючил и скулил и лишь спустя какое-то время начал становиться все тише и тише, пока не умолк совсем.
Бройер удовлетворенно вернулся в свою комнату.
— Вот видишь! Вы еще пока у нас в кулаке, — обратился он к лежавшему на полу трупу Люббе и толкнул его ногой. Толчок был несильный, но лицо Люббе словно вдруг ожило. Бройер склонился над ним. Ему померещилось, будто Люббе показал ему язык. Потом он заметил, что сигарета во рту не сразу погасла, а догорела до самых губ. Столбик пепла от толчка упал на грудь убитого. Бройер вдруг почувствовал себя усталым. Ему было лень выволакивать труп из комнаты. Он затолкал его сапогами под кровать. Пусть полежит до завтра. На полу остался темный след. Бройер сонно ухмыльнулся. «А когда-то я не переносил вида крови, — подумал он. — Когда был маленьким. Странно!»
Трупы были уложены в штабеля. Машину за ними на этот раз не прислали. В волосах, на ресницах, на руках их поблескивали серебряные дождевые капли. Гул на горизонте прекратился. До самой полуночи заключенные могли видеть дульное пламя и слышать орудийные выстрелы. Потом все вдруг стихло.
Взошло солнце. Небо было голубым, а ветер теплым и ласковым. На дорогах за городом все словно вымерло; не видно было даже беженцев. Город, черный, выгоревший, казался мертвым. Река ползла по нему, извиваясь, как огромная, сверкающая змея, которая пожирает его разлагающиеся останки. Войск нигде не было.
Ночью побрызгал коротенький мягкий дождь, и на земле кое-где остались небольшие лужи. 509-й, сидевший рядом с одной из них, случайно заметил в ней свое отражение.
Он низко наклонился к неподвижной, прозрачной луже. Ему уже было не вспомнить, когда он в последний раз смотрел в зеркало — много лет назад. В лагере он ни разу не видел зеркала, и теперь он не узнавал лица, которое смотрело на него из лужи.
Голова была покрыта редкой, грязной щетиной. До лагеря у него были густые каштановые волосы. Он знал, что цвет их изменился, он видел это по клочкам волос, которые падали на пол во время стрижки. Но лежащие на полу волосы, казалось, уже не имели к нему никакого отношения. В лице он не находил ни одной знакомой черты, даже глаза были чужими. Тот слабый, мерцающий свет в двух темных провалах над непомерно большими ноздрями и испорченными зубами был всего лишь чем-то, что еще отличало его от мертвецов.
«Неужели это я?» — подумал он и еще раз вгляделся в свое отражение. Конечно же, он всегда понимал, что должен выглядеть так же, как другие заключенные, но по-настоящему это никогда не доходило до сознания. Все это время, год за годом, он видел, как изменяются другие, но поскольку он видел их каждый день, перемены в их внешности не так поражали его, как его собственное лицо, которое он в первый раз за столько лет вдруг случайно увидел. Его поразило не то, что волосы стали седыми и редкими, а лицо превратилось в карикатуру того крепкого, мясистого лица, оставшегося в его воспоминании, — его ошеломило то, что из лужи на него смотрел старик.
Он сидел на краю лужи ни жив, ни мертв. В последние дни он много думал. Но ему ни разу не пришло в голову, что он — старик. Двенадцать лет — не так уж и много. Двенадцать лет неволи, это уже гораздо больше. А двенадцать лет концентрационного лагеря — кто знает, сколько это на самом деле? Осталось ли у него хоть немного сил? Или он развалится сразу же, как только выйдет отсюда, — как сгнившее изнутри дерево, которое в штиль кажется здоровым и крепким, а в первую же бурю ломается, как спичка. Ведь эта лагерная жизнь и была штилем — великим, страшным, адским вакуумом, в который не проникала ни одна молекула жизни. Что же будет, когда снесут колючую проволоку и эта оболочка лопнет?
509-й еще раз впился взглядом в неподвижное зеркало лужи. «Это мои глаза, — подумал он и наклонился еще ниже; под его дыханием вода задрожала, сморщилась, и лицо расплылось. — Это мои легкие… Они еще работают. — Он сунул в лужу руку, всплеснул воду. — А это моя рука, она может разрушить этот образ…»
«Разрушить… — повторил он про себя. — А строить? Ненависть… А смогу ли я еще что-нибудь, кроме этого? Одной ненависти мало. Для жизни необходимо что-то еще».
Он выпрямился. К нему направлялся Бухер. «Этот сможет, — подумал он. — Он еще молод».